— Ах, государь! Шёл я вчера к Алексею Алексеевичу книгу почитать, слышу, поют. — Фёдор Михайлович примолк, и было видно, переживает вчерашнее. — Ангел поёт. «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних!» Веришь ли, Алексей Михайлович, замерла душа моя, сердце остановилось — так сладко пели, что не только поступью, но стуком сердца, дыханием было страшно оскорбить звуки неизречённой красоты. А голосок всё светлей да светлей. А уж как запел: «Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звёзды света. Хвалите Его, небеса небес...» — покатились слёзы градом, я и всхлипнул. Сойти с места не смею, а пение ближе, ближе, и отворяется вдруг дверь. Стоит царевич, сынок твой пресветлый, смотрит на меня, а сам песни не оставляет: «Хвалите Господа от земли, великие рыбы и все бездны, огонь и град, снег и туман, бурный ветер, исполняющий слово Его...» Будто исповедали и причастили — вот каков у тебя сынок.
— Не нарадуюсь, — государь смахнул с ресницы слезинку. — Певун. Я уж так люблю, когда Алёша поёт. Наградила его Богородица дарами щедрыми. С шести лет читает, с семи пишет.
— Мы ведь «Монархию» Аристотеля осиливаем.
— Не рано ли?
— Я у Симеона спросил. Говорит: для царей не рано.
— Боже мой. Боже мой, раздумаюсь об Алёше, сердце и скажет: счастливая ты, госпожа Россия.
— У доброго злака добрые семена, — поддакнул Ртищев и нежданно подумал: а вот крестный отец у царевича — Никон.
— А крестный отец царевича — Никон! — сказал Алексей Михайлович с горечью. — На день рождения Алексея Никон своею волей, без собора, установил праздник Иверской иконы Божией Матери... Я бы два Воскресенских монастыря дал ему, лишь бы смирил бурю свою… Не гнали с престола, сам ушёл. Господним промыслом совершено! Так бойся же Господа! Молись — не борись. Не равняй себя с богоборцем Иаковом, ибо та борьба — пророчество.
Придвинулся к Фёдору, зашептал как о сокровенном: — Хочу окружить себя людьми светлыми, в вере сильными. Оттого и рад, что Аввакум приезжает жив-здоров. Бог его ко мне ведёт.
Въезжая в Москву, протопоп Аввакум благодарности к воротившим его из сибирского небытия не испытывал. На московские хоромы, на шустрый люд, на Божие храмы смотрел как на мерзость запустения.
— Батька, неужто не рад? — охнула Анастасия Марковна. — Москва, батька! Два года ехали и приехали. Слава Тебе, Царица Небесная!
— Где же два, все одиннадцать!
— Глянь на Прокопку, на Агриппину — головами-то как вертят! Вспоминают...
Не сговариваясь посмотрели на Ивана. Сидел задумавшись, уставя глаза в спину вознице.
— Может, Корнилку вспомнил! — шепнула Анастасия Марковна. — Ваня любил Корнилку. Батька, купола-то сияют!
— Блеску много, аж глаза режет. В Вавилон, матушка, мы прибыли. В царство погибели. Гляжу на людей, и ужас меня берёт — все отступники! Жиды предали Христа в царствие Ирода, а русаки — в царствие Алексея Михайловича. Помяни моё слово, расплата впереди. Соломон строил храм сорок шесть лет, а римляне разрушили в три дня. И наши соборы будут в прахе лежать, ибо нет в них места Духу Святому.
— Не грозись, Петрович! — припала к мужнину плечу протопопица. — Страшно! Милостив Бог! Заступница защитит нас, грешных...
— Куда везти-то? — повернулся к протопопу возница.
— К Казанскому собору. Кто-нибудь из прежних духовных детей приветит. Жив ли, Господи, братец Кузьма?
Ехали уже по Никольской улице, мимо боярских хором. Аввакум, напустив на лицо суровости, выгнул бровь дугой, насмешил Фёдора-юродивого.
— Ну и дурак же ты, батька!
Протопоп вздрогнул, будто воды ему холодной за ворот плеснули. Сказал Фёдору со смирением:
— Спасибо, голубь! От греха спас.
Все шесть подвод, с детьми, с челядью, со скарбом, остановились у ограды Казанского собора.
Аввакум перекрестился, вылез из телеги, попробовал, озоруя, ногой землю.
— Ничего! Московская твердь держит.
Пошёл всем семейством в храм приложиться к Казанской иконе Божией Матери. Когда же, отступив, творил молитву, его окликнули:
— Батюшка, ты ли это?!
— Афанасьюшко! — узнал Аввакум. — Экая борода у тебя выросла.
— Ты бы дольше ездил, батюшка. У меня хоть борода, а у иных копыта да хвосты повырастали. Благослови меня, страдалище ты наше!
Благословил Аввакум духовного дитятю.
Обнялись. Умыли друг друга благостными слезами. К Афанасию и поехали.
Избёнка у Афанасия была невелика, но христианам вместе и в тесноте хорошо.
— Сей кров даден мне от щедрой боярыни благой, Федосьи Прокопьевны. Зимой тепло, печка уж очень хороша, летом прохладно, — похвалил своё жильё Афанасий.
— Знаю, молитвенница. Крепка ли в исповедании? Не юлит ли в Никонову сторону?
— Шаткое нынче время, батюшка, — уклончиво сказал Афанасий.
Женщины принялись обед стряпать, Аввакум же сел с хозяином расспросить о московском благочестии, сколь много пожрала Никонова свинья.
— В кремлёвских соборах новые служебники, но за старые ныне не ругают, — обнадёжил Афанасий протопопа. — Среди бояр тоже есть люди совестливые. Крепок в вере дом Федосьи Прокопьевны Морозовой. У царицы, в домашней её церкви, по-старому служат! Милославские и Стрешневы Никоновы новины невзлюбили. Соковнины, Хованские — тоже добрые все люди, боятся Бога.
— Я-то думал: в пропащее место еду, а не всех, не всех ложь в патоку окунула! — возрадовался Аввакум.
— Не всех, батюшка! Многие рады от новин отстать!