— Враги твои наказаны и закляты, — сказал Иосиф.
— Велика радость! — горестно воскликнул Никон. — Прошлогодний собор, где свои судили да рядили, был строг, но милостив... У нанятой царём иноземщины ни совести нет, ни боли за русских людей. Все старые книги прокляли за невежество и глупость, все прежние соборы названы мятежом, суемудрием, расколом. Ишь, светочи! Царю и то стыдно: бродяг нанял святоотеческое охаять.
— Святейший, да ведь ты сам исправлял неверные обряды.
— А вокруг меня не вились, что ли, греки да жиды? Как мухи, вились! Тот же Лигарид. — Отмахнулся, прочитал вслух приговор старому обряду: — «Аще же кто не послушает повелеваемых от нас и не покорится святой Восточной церкви и сему священному собору или начнёт прекословить и противиться нам, и мы такого противника данной нам властью...» — Засмеялся: — Какой властью-то? Бродяги безродные! «...проклятию и анафеме предаём как еретика и непокорника, и от православного всесочленения и стада и от церкви Божия отсекаем». Куда как строго, а им мало, крови русской хотят испить! Всех непокорившихся священников скопом сдали мирским властям. «И казнить их разным томлением и различными муками, и так кому языки отрезать, кому руки отсекать, кому уши и носы, и позорить их на торгу и потом ссылать в заточение до кончины их». Личины христолюбивые, а под личиною — гиены африканские!
— Крепок ты на слово, святейший! — вздохнул Иосиф.
— Архимандрит, архимандрит! — Никон даже за бороду себя потягал из стороны в сторону. — Не о моих словесах речь, о соборных. Для матушки-Руси соборные угрозы — всё равно что пару в бане поддать. Коли станет царь языки резать, руки сечь, уши да носы отчекрыживать — не миновать раскола. Не миновать, архимандрит!
Положил «Служебник» в руки Иосифу и прочь пошёл от книжных дел. Приказал везти крест на остров.
На телегу крест взваливали монахи, а пособляли им приехавший из Каргополя Земской избы староста да голова кружечного двора из Белозерска. Игумен Афанасий тоже прибежал, тоже ручкою крест на телегу подталкивал.
Каменное основание острова поднималось над водою глыбисто, вечно. Теперь возили лодками землю.
Крест Никон указал поставить лицом к дороге, которая зимою идёт по озеру. Пусть всякий путник остановится, прочитает, воздаст молитву за страстотерпца-патриарха.
Крест водрузили. Никон отслужил молебен и отослал всех прочь, оставив себе лёгкую лодчонку.
Стоял перед крестом, воздев руки к небу, и сам издали казался чёрным крестом.
Вернулся с озера озябший, но приветливый, ласковый. Послал Памву за Наумовым, спросил:
— Какой с тобою ко мне наитайнейший указ от великого государя?
— О благословении и прощении, — сказал Наумов.
— Вот тебе письмо к Алексею Михайловичу. Прочитай-ка вслух, то ли я написал?
Наумов прочитал:
— «Великому царю-государю и великому князю богомолец ваш смиренный Никон, милостию Божиею патриарх, Бога моля челом бью... Приходил ко мне Степан Наумов и говорил мне вашим государским словом, что велено ему с великим прошением молить и просить о умирении, чтоб я, богомолец ваш, тебе, великому государю, подал благословение и прощение, а ты меня, по своему государскому рассмотрению, милостию своею пожалуешь. И я тебя, царицу, царевичей и царевен благословляю и прощаю, а когда ваши государские очи увижу, тогда вам, государям, со святым молитвословием наипаче прощу и разрешу, яко же святое Евангелие наказует и деяния святых апостол всюду с возложением рук прощение и цельбу творить».
— Каково? — спросил Никон, улыбаясь.
— Слава Богу! — воскликнул Наумов, ища для поцелуя руку святейшего.
— Поплачь, поплачь! — дрожащим от слёз голосом говорил Никон, чувствуя, какое мокрое лицо у пристава.
Когда православные казнят и гонят православных, за лесами-болотами поднимается дурман язычества.
За длинным дубовым столом в дубовой тёмной избе сидели двенадцать филинов. Уж как исхитрились столько перьев набрать, но исхитрились: от головы до пят — в перьях. Рябые крылья за спиной огромные, на ногах когти. Головы спрятаны под птичьими личинами.
Иова, сын Саввы и Енафы, стоял у стены. Ноги зажаты дубовой колодой, на шее ярмо, руки скованы цепью.
Сказали Иове:
— Спой песню леса.
Он запел на языке лесных людей. Голос был слаб, не хватало дыхания, но в избе запахло хвоей.
— Он освободил десницу, — согласились филины.
Правую руку тотчас расковали.
— Кто ждёт в могиле зова? — спросили его.
— Чоткар-Патыр, — ответил Иова. — В завете сказано: не выкликай Патыра, когда народ благоденствует, но кричи криком, если народ истекает кровью.
— Кто вытряхнул из лаптей землю — и стало два кургана?
— Имя ему Онар-Патыр.
— Кто летает, кто плачет с дикими гусями?
— Сыльи, дочь Пакалде.
— Скажи, могут ли слёзы сжечь нечестивое?
— Слёзы Сылви сожгли.
Филины склонили головы друг к другу и, переговорив, объявили:
— Он знает предков. Пусть будет его щуйца лёгкой.
Левую руку тоже освободили от железного браслета, от цепи.
Дверь отворилась, и баба-яга, главная учительница Иовы, втащила в избу внучку Василису. Василиса совсем уж стала невестой, воистину Прекрасной.
Баба-яга заголила девке руку по локоть, вытащила из сапога нож, взвизгнула и полоснула ножом чуть выше запястья. Хлынула кровь.
Иова впился в порез глазами, дунул, ещё раз дунул — кровь остановилась. Он послюнявил персты на деснице, смазал рану. Порез исчез, будто его не было, да только и на руке кровь, и на полу.