Из тюрьмы под Красным крыльцом бежали трое колодников. Могли бы все десятеро, да совестливые посовестились. Утекли же старец Селиверст, еретик, сподвижник неистового Капитона, а с ним двое безымянных братьев — языки резаные. Братья — на вид люди степенные — зело созорничали, поколотили в церкви Дмитрия Солунского у Тверских ворот попа с дьяконом. По новым книгам служили.
Изумился Алексей Михайлович.
У царя из-под носа злодеи белым днём на волю бегут. Не потеха ли? Спиридон Потёмкин, в иноках Симеон, совсем уж умирал, а прослышал о староверах, из царской тюрьмы бежавших, — смеялся. Три дня ещё пожил, приговаривая: «Дуется наш пузырь, дуется, а всё у него некрепко, как пузо!» Кто пузырь — не говорил. Да у кого пузо-то, будто квашня, дуется?
Белел Алексей Михайлович от гнева, только с мёртвого взятки гладки — ни языка обрезать, ни руки оттяпать...
Начальники стражи в ногах валяются: не казни, грозный царь, решётку воры изнутри подпилили, в хлебе, в пирогах передали колодникам напильник. Пришлось указ написать: «Хлеб для колодников, сидящих под Красным крыльцом и под Грановитой палатой, принимая от подающих, смотреть, нет ли в нём чего. Да чтоб податели милостыни с колодниками никаких разговоров не говорили».
«Друзья» Ордин-Нащокина, мстя ему за чин окольничего, не предупредили, сколь гневен государь. Ждали, какое поношение претерпит выскочка, но Алексей Михайлович, увидав перед собой умные глаза, строгое лицо, хоть и прищурился зло, хоть и сказал срыву, да не казня, а жалуясь:
— Вот кто у меня вечно недовольный. Режь правду-матку! В моём царстве всё наперекосяк, всё дуром сляпано. Куда ни поворотись, таратуй на таратуе.
Афанасий Лаврентьевич и рад был бы убраться с глаз долой, но царь указал ему на стул:
— Садись!
Воцарилось молчание. Алексей Михайлович пыхнул:
— Пришёл, так говори!
— Великий государь! — поднялся Афанасий Лаврентьевич. — Смилуйся, не хочу тебе досаждать, но и царству твоему досадить не смею. По наказу, который составил князь Одоевский, съезжаться с поляками — только усугублять распрю, растравлять старые раны.
— Вы друг друга ненавидите, а в ответе — царь! Вам бы только неприязнь свою тешить!
— Много на мне грехов, государь, но этого — не принимаю. Зачем бы мне поносить Никиту Ивановича, зная, как ты его любишь?! Себе дороже огорчить царя, поперечить первому боярину. Грешен, но верю. Господь Бог укажет мне путь к миру.
— Ладно! Не серчай! — Алексей Михайлович ладонью вытер мокрые щёки. — Меня каждый день обижают. Терплю, терплю, да, бывает, кончится терпение... В чём ты не согласен с Никитой Ивановичем?
— Нельзя требовать от поляков установить границу по Бугу. Если посольские комиссары, изменив своему королю, согласятся на такое, так не согласны будут хан, Дорошенко и турецкий султан.
— Никита Иванович просил созвать Земский собор по польским делам.
— Собор согласится с Никитой Ивановичем, а ты, государь, готовь войско и казну. Быть войне до полного разорения что Польши, что Московского царства.
Алексей Михайлович долго смотрел в лицо великому послу.
— Царству нужен покой.
— За покой тоже надо платить.
— А казакам покой разве не надобен?
— Покой народу нужен, хлебопашцам. Казаки — не народ. Иные хуже татар. Для иных мирная жизнь — страшнее смерти. Их хлеб — грабёж, их питьё — война.
— Мне многие говорят: ты, Афанасий Лаврентьевич, не любишь Малороссии, казаков — ненавидишь.
— Я люблю всё, что полезно и выгодно моему государю. Честность в службе для меня превыше самой жизни. А можно ли верить запорожским казакам? Хмельницкий убежал от своего войска из-под Берестечка. Знал: казаки, спасая себя, не задумываясь выдадут его полякам. Как выдали Наливайко и многих, многих. Хмельницкий семь лет молил тебя, великого государя, принять погибающую Украину под великую твою руку и сам же затевал измену, сносясь тайно со шведами. Выговский продавал Москве секреты Хмельницкого, но пришёл час, и перекинулся на сторону поляков, а от поляков снова к Москве. Юрий Хмельницкий, испугавшись суровой схватки, предал несчастного Шереметева. Тетеря просил у тебя города и перебежал на сторону короля, как будто не поляки разорили до обнищания его родину. Прости меня, великий государь, я не верю Брюховецкому, не верю, что Дорошенко честно будет служить королю. Казаки — перекати-поле. Горазды слабого разорвать на части. Уважать мне их не за что. По мне, дешевле иметь их в неприятелях, нежели в друзьях. Не дрогнут ударить ножом в спину. Предают же не когда ты силён, а когда тебе нужна помощь.
У Алексея Михайловича глаза заблестели, в лице мелькнула хитринка.
— Афанасий Лаврентьевич, хочешь яблочка отведать?
— С благодарностью, государь! — Удивления скрыть не сумел-таки.
Алексей Михайлович обрадовался, хлопнул в ладоши.
— Яблок! Моих! — приказал вошедшему стольнику.
Стольник принёс татарское блюдо, на блюде горкой — яблоки. Разной величины, разного цвета.
— Отведывай от каждого понемногу, — попросил царь, подавая гостю нож.
Афанасий Лаврентьевич отведывал. Все яблоки были разного вкуса.
— Есть похожие? — спросил Алексей Михайлович.
— Нет, государь. Я не считал, сортов тридцать, должно быть...
— Тридцать три!.. — Алексей Михайлович поднял палец кверху. — Но здесь одна тайна. Угадай.
— Ума, государь, не приложу! — Афанасий Лаврентьевич принялся разглядывать яблоки. — Из твоего, государева, сада, ты сам сказал: «Моих!»