— Далеко ли путь держишь? — думая, как человеку помочь, спросил хозяин избы Мравий Паутов.
Найдёныш перекрестился, сложа персты истинно, сказал, глаза смежая:
— Мне бы ко Господу! Устал быть гонимым, устал ждать последнего пришествия. Сделайте мне гроб, где обрести бы покой. Да крест поставьте, чтоб дьявол не смел приходить душу терзать.
Сказавши это, найдёныш лёг на лавку и заснул. Спал день, другой, третий...
В избу к Мравию приходили сердобольные бабы, озабоченные мужики, глядели на болезного, думу думали.
Фатий Тяпуня так сказал:
— Был я надысь в Вязниках, слушал блаженного Неупокоя. Год-то, говорит, ныне от рождения Исуса Христа 1668-й! В шестьсот-то шестьдесят-то шестом-то было пришествие антихриста, а в нынешнем-то Страшному Суду быть. В Писании-то что сказано? Господь со всеми Небесными Силами явится через два с половиною года по пришествии антихриста. Шестьдесят-то шестой минул, уж не на годы счёт временам, на дни.
— Попа бы спросить? — сказали мужики, тоскуя.
Церкви в Починке не было, в Вязники идти али в Мстёры — там поставлены попы новые, от царя. По новым книгам служат, а Богу ли — о том вслух сказать — язык вырвут, думать — страшно.
— Подождать надо, пока человек проснётся, — предложил Тяпуня. — Он — знает.
Почему знает, от кого? Но все обрадовались, решили подождать, пока найдёныш пробудится.
Прослышали о спящем в Вязниках. Пригорюнились. Страшный Суд — он ведь страшный. Вечная жизнь — разлучница. Родной человек в милосердии не меньше Бога. Есть ли такое, чего мать не простит сыну? Он убьёт её — она же за него помолится.
Во многих домах пригорюнились. Ждали, что скажет спящий, пробудясь. Иные ездили на дождевики глядеть. Пухли да пухли, будто собирались вырасти выше леса.
В ночь на Ивана Купалу Мравий Паутов на крышу лазил, звёзды глядел. Великое неспокойствие случилось в ту ночь на небе. Звёзды наливались жаром, а потом вдруг меркли да и совсем пропадали. Ярые, меняя пламена, тряслись, как слёзы — вот-вот покатятся.
Гроза пришла.
Такой грозы не помнил столетний дедушка Тороп, живший у Мравия в нахлебниках. Грома не было, небеса гудели неумолкаемо. Свет порхал с облака на облако.
Трясение света хватало за душу. Сердце билось во всех жилочках.
Тут-то и пробудился спящий. Встал, отворил дверь из избы, поглядел на рокочущее, пляшущее огнями небо, спросил Мравия:
— Гроб-то мне сделал?
— Живому?
— О себе бы тоже подумал, о дедушке. Коли доски есть, поспешим.
Затеплили лампаду — и за дело.
В Починке мало кто спал. Услышали, как топоры у Мравия тюкают, пришли, поглядели. И скорей к себе, за соседом поспеть.
Пастуший утренний рожок приняли за трубу архангела. Обмерли от ужаса, но кнут щёлк да щёлк. Опамятовались, поднялись, подоили коров, выгнали...
День после воробьиной ночи удался тёплый, парной. Земля была податлива. Легко могилки копать. Неглубоко копали. Опустили гробы, гробики. Простились. Уложили детей, стариков, потом и сами легли.
В Вязниках воробьиную ночь тоже приняли за предвестие. А тут, когда на утреню шли, рухнуло само собой, на церковь навалясь, огромное дерево со многими гнёздами. Ой, как плакали птицы-то, как по небу-то метались...
Воевода ещё подлил масла в огонь. Высекли на площади бабу. Помянула царя озорным хульным словом. Пороли бесстыдно, растелеша, привязав к столбу. У бабы детишек шестеро, вокруг столба ползают, палачам ноги целуют, о матушке молят, не убили бы...
Слухи на Руси, как пожары. Пронеслось по городу: в Починке уж все в гробах лежат. Страшного Суда ждут.
Добрые люди спохватились, застучали топоры по всем слободам. Семействами ложились в гробы, в могилы.
Воевода струхнул, поскакал в Москву помощи просить у царя... на полёгших-то.
И был тот день днём нечистых на руку. Ходили тати по домам, ели, что слаще. Надевали на себя, что богаче, брали, сколько унести могли.
Вечером в Починок прибежало стадо. Коровы, не выдоенные в полдень, роняли молоко, мычали, ища хозяек. И находили. Стояли над могилами. Звали.
Первыми выбрались из гробов, захолодав, детишки. За детишками вышли матери. Лежать остались старые да упрямые.
На третий день могилы опустели, кроме одной. Человек, приплывший на лодке неведомо откуда, так себя и не назвавший, нашёл-таки покой.
Быть может, это был Ворыпаев, беглец из царской тайной тюрьмы, может, иной кто...
Дождевики по берегам Клязьмы вызрели быстро, лопались, пыхали зелёным дымом — табаком волчьим. Такая же зелёная муть осталась в душах жителей Починка. А табачок-то волчий по всей России ветрами разнесло. Была у людей жизнь крепкая, вечная, с пращурами в ладу, стала зыбкой как морок, как воск податливой. Корешки отсекли. Вечный русский человек на своей на Руси превратился в человека временного...
Зыбкость государственных, будто бы на века творимых дел, переменчивость славы, бренность дней полной мерою испытал на себе оберегатель царственной большой печати, великий посол Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин.
Целое лето жил он в Митаве, терпеливо, упрямо ожидая приезда посольств Швеции и Речи Посполитой.
Знал: ожидание бессмысленно, но был твёрд договору и своей неколебимой твёрдостью показывал, как надо блюсти посольское слово.
Не терпя заспинных насмешек, не желая показываться на глаза местным властям, купил в нескольких вёрстах от города древний крепкий дом, похожий на жилище бабы-яги. Все в этом доме было дубово-могучим: брёвна стен, чудовищно огромные половицы, тёсанные топором. Стол на пнях, пни вместо лавок, кровать единая на всё семейство. Поражала печь. В этой печи можно было стоять и глядеть на небо. Топилась печь брёвнами, над очагом на цепях висел сорокавёдерный котёл, в котором можно было сварить быка.