Просмаковав перевод письма десять раз, Алексей Михайлович позвал к себе наверх Фёдора Михайловича Ртищева да Артамона Сергеевича Матвеева.
— Ну, слушайте! — сказал он своим приятелям и сам прочитал послание святейшего Досифея.
Новый иерусалимский патриарх к московскому царю не ластился:
«Прочитали о газском митрополите, чтоб мы его простили и что будто не имеет вины на себе, — строго начинал святейший. — А он, Лигарид, имеет многие великие вины и согрешения, которые, написав, послал было к тебе, великому государю, свидетельства ради. Только стыд послать сие нас не допустил, отчего и возвратили. Только одно говорим, кир Нектарий патриарх не таковский, чтобы писать или говорить ложно, но такой в правиле, что ныне иного такого архиерея разумного и богобоязненного не будет!»
Сполна воздав гнусному Лигариду за хульные, непотребные слова о святейшем Нектарии, Досифей без всякого перехода, без словесных хитростей обещал-таки дать полное прощение Лигариду и вернуть ему сан митрополита города Газы.
— Теперь я чист и бел, яко первый снег! — воскликнул Алексей Михайлович простодушно. — Ни ругатель мой Никон, ни правдолюб Аввакум ни в чём обвинить теперь меня не могут. Вчера были правы, а нынче нет! Все судьи теперь законные.
Ртищев поднял брови, но ничего не сказал. Царь приметил это.
— Лигарид свою грамоту получит. Тысяча отборных соболиных шкурок уже приготовлена в Сибирском приказе. Стрешнев, Родион, сказывал: днями доставят.
Было видно: царь ждёт одобрения своей сметливости. Артамон Сергеевич сказал:
— Православный народ во веки веков добром будет поминать тебя, великого государя, ибо ты избавил Православную Церковь от сатанинского соблазна. Тем соблазном Царьград был болен, а Рим так погиб от него. Владычествовать над мирскими делами Церкви негоже. Суета. Тяжко тебе было, великий государь, да Господь Бог благоволил твоему величеству.
Алексей Михайлович нахмурился, чего, мол, хвалами-то сыпать, а на Ртищева, однако, глянул с ожиданием.
Фёдор Михайлович постарался быть хитрее Артамона Сергеевича.
— Святейший Досифей изволил правду сказать о Лигариде. Зело корыстен! Торгует, берёт взятки, роскошествует... Но кто, скажи мне, Артамон Сергеевич, кто лучше его знает писания святых отцов, постановления вселенских соборов, религию католиков, мусульман, иудеев? Он ведь и твёрд! Как алмаз твёрд. Никон поныне сидел бы в Воскресенском монастыре, досаждая тебе, Алексей Михайлович, многими капризами, разоряя Церковь суетой пустячных раздоров.
— Лигарид сначала взял сторону Никона, алмаз-то! — осадил Ртищева Артамон Сергеевич.
— Иудей! — сказал примирительно Алексей Михайлович. — Как собака дичь, так иудеи чуют победителя. Они всегда горой за того, за кем будет верх... Так чего ты хотел сказать-то?
— А то, что ты берёшь на свою службу воистину преданных.
Царь улыбнулся.
«Господи! Как легко угодить ему!» — подумал Артамон Сергеевич и вдруг поймал на себе, скрытый кротостью и улыбкой, пронзительный ледяной взгляд. Ужаснулся наивности своей.
Царь Алексей Михайлович чистил пёрышки совести, уповая на соболей...
Бывают времена, когда совесть болит у всего народа.
Моровые поветрия уносят жизни, калечат выживших. Мор совести невидим. Уродливую совесть глаза не емлют.
На Васильев день смертно занемог архимандрит Данилова Троицкого переславль-залесского монастыря авва Григорий, проживший жизнь с именем Ивана Неронова. Исповедался. Причастился Святых Тайн, но не обрёл покоя. Поставил перед оком последнего суда своего совесть свою, растелешил бедную, как рабыню на торжище. И заплакал. Столько терпел ради этой девы, храня непорочность девства, а пришёл час, и поглядеть на растелешённую срамно, будто впрямь — баба.
«Господи! — печалился архимандрит последней печалью. — Как били-то, домогаясь девства сей девы! Мужики били, воеводы, царь руку прикладывал, патриарх, монашеская братия...»
Вспомнил страшный свой искус: сию девку ставил против всего священства... Да ещё и улюлюкал, похваляясь безумством.
А сомнение как червь точило душу, и теперь, на смертном одре, заплутав в поисках истины, на Исуса Христа, на Крест Его бесстыдно возложил свою ношу... Где же, где же человеку объять умишком сирым Божественную тайну? Пострадать бы пострадал... А как понять, что за Христа терпишь, не за Марью Моревну? За морок тоже страдают.
Иная ложь белее снега.
Уморившись терзать себя, позвал келейника, прошептал:
— Архимандрит — начальник хлева.
— Авва, не пойму, прости Бога ради!
— Начальник хлева, — повторил Неронов. — Зови братию... Да простят мои прегрешения, вольные и невольные.
И прошли перед ним чередою иноки, принимая последнее благословение пастыря.
— Начальник хлева, — шептал Неронов, теряя нить жизни.
И всё посмотреть силился в угол, на рабу, на голую. И не смел... Никак не смел. Взмолился:
— Богородица! Пошли мне духу испытать себя последней правдой.
Да тут иное замелькало перед глазами. Среди подходивших за благословением видел многих, перед кем совестью-то своей красовался... Царь Михаил Фёдорович, святейший патриарх Филарет и... Господи! Никон! Алексей Михайлович! Царица Мария Ильинична, кубенский игумен, Кандалакшский, иноки, архиереи, власти, некогда гнавшие его, томившие; был здесь всякий, кто хоть раз ударил ли, плюнул ли, посмеялся ли над ним, грешным...
И казалось ему, падает он на колени перед каждым обидчиком, перед великим и ничтожным, перед умным и глупым, а слёзы текут, будто родник камень проточил.