Испугалось у Алексея Михайловича сердце, не посмел сыну признаться о том, что видел. Алёша же, словно ничего и не случилось, подбежал к батюшке, повёл лисичек показывать, собрал горсточку ягод, поднёс.
Тут как раз и пожаловал Фёдор Михайлович.
Молебен о цветах — радость редкая.
Всем было хорошо, каждый чувствовал ангела за правым плечом.
И в такой-то вот богоданный час Алексей Михайлович кинулся вдруг к сокольнику, к тому, что кречета Султана пускал на селезней, к Кинтилиану Тоболкину.
— Бляжий сын! Покажи руку! Как крестишься, говорю, покажи!
Сокольник, перепугавшись, протянул к царю длань с сомкнутыми вытянутыми двумя перстами. Опамятовался, присоединил к двум третий, большой.
— То-то же! Архиепископ крестится тремя, царь — тремя, а он, раб, как ему угодно. Али беду хочешь навести на своего государя? — Размахнулся сплеча, покалечил бы, да увидел страдающие глаза сына. Гнев так и фыкнул, дырочку в пузыре сыскал. Толкнул от себя государь сокольника: — Крестись как следует, дурак.
Молебен продолжался, служил архимандрит Павел, хорошо служил, пронимал словом и вздохом. Тоболкин позабылся, внимая молитвам. Персты снова сложились по привычке, как с детства складывались, как всю жизнь. Не так уж и много лет новшествам.
— Ах ты, враг! Ах, сукин сын! — государь кинулся на сокольника с кулаками.
Оглоушенный ударом, Тоболкин отмахнулся невольно да и въехал великому государю по губе.
— Драться?! Взять его!
Напали на сокольника со всех сторон, повалили, поволокли... Взмолиться не успел, а уж ноги-руки закованы в железо. Кинули на телегу, и полуголова Василий Баранчев с десятью стрельцами повёз государева преступника в Москву, в Разбойный приказ.
У царя губа кровоточила.
— Ты уйми своего протопопа! Уйми, говорю! — кричал государь на Ртищева.
Всю ночь царевич не сомкнул глаз, молился об отце. Алексей Михайлович услышал через стену шевеление, встал поглядеть, а сын перед иконами, на полу.
— Мои грехи замаливаешь, голубь ты мой!
Заплакал государь, велел лошадей закладывать. Погнал в Москву. Под полыхание зари по тюрьмам ходил, раздавал милостыню.
Сыскали в Разбойном приказе Тоболкина, а он уж бит и при смерти.
Поспешил государь в Большой дворец, лекарей к сокольнику послать. По дороге Аввакума встретил. Высунулся государь из оконца кареты.
— Батька! Помолись обо мне, грешном! О царевиче, свете, помолись!
Аввакум в ответ закричал, кланяясь:
— Помолюсь, великий государь! Помолюсь, Михалыч!
Евдокия Прокопьевна, сестрица Федосьи, сидела с протопопом Аввакумом на крыльце, душу изливала, а он глянул разок на неё, княгиню Урусову, и сказал:
— Помолчи, дура! Бог ради тебя старается, а ты языком треплешь.
В тот закатный час и вправду творилось чудо на небесах, над Москвою-городом, над Русью-матушкой, над царём и мужиком, над птицами, над муравьишками...
Три солнца шло на закат. Два ярых, злато кипенных, третье — тёмное, пустое. Те, что светом полыхали, разделяла туча. Третье, тёмное, стояло в особицу и было, как бельмо.
— Батюшка, не к концу ли света? — спросила Евдокия Прокопьевна, увидевшая наконец, что на небе-то творится.
— Молчи! — приказал Аввакум.
— Федосью, может, позвать?
— Да умри же ты, сорока! Умри от страха! — замахнулся на бабу протопоп. — Твори молитву тихую, без слов, душой молись, пропащая ты щебетунья!
Недолгим было видение. Облако распласталось вдруг да и закрыло все три солнца.
— Господи! Если про нас Твоё видение, смилуйся! — прошептала Евдокия Прокопьевна.
Из сеней вышел Иван Глебович, негромко спросил:
— Батюшка Аввакум, что это было? Сказанье Господнее или предсказанье?
— Клади еженощно поклонов по тыще да живи, как Христос указал. — Страшного Суда не испугаешься.
— Наш нищий Никанор тоже так говорит. Уж целую неделю в дупле сидит да ещё просит кирпичом заложить дупло-то.
— Монах?
— Монах.
— Гони ты его, Иван Глебыч, искусителя, со двора, — посоветовал Аввакум.
— Да за что же?
— Помнишь, что с Исаакием, затворником печерским, стряслось? Роду он был купеческого, торопецкий лавочник. Небось немало скопил грехов, пока в лавке ловчил. Фамилия тоже была для купца подходящая — Чернь. Вот, видно, и решил всё чёрное единым махом с души соскресть. Едва постригся, натянул на себя сырую козлиную шкуру и, войдя в пещеру, велел засыпать дверь землёй. Семь лет сидел безвыходно. Думаешь, пророком стал? Целителем? Самого пришлось от болезней выхаживать, отмаливать, ибо высидел бесов. Явился ему злой дух в образе Лжехриста, а он раскорячился душонкой: мол, ахти, ахти, до святости домолился, да бух сатане в ноги, копыта лобызать. От радости все молитвы из башки вылетели. Крестом, худоба духовная, забыл себя осенить. А такие забывчивые сатане первые друзья. Вволю бесы натешились над гордецом... Два года колодой лежал, до червей в боках... Господь милостив, сподобил Исаакия познать святую силу. На горящую пещь босыми ногами становился, щели закрывал огню... Для затвора, Иван Глебыч, боярский двор не подходящее место. Гони Никанора в монастырь, где есть крепкие наставники.
— Спасибо за науку, — поклонился Иван Глебович. — Матушка на трапезу зовёт, она нашим нищим ноги омывает.
— Всё-то у вас своё! — заворчал Аввакум. — Нищие и те «наши». Чего им у вас, у богатеев, нищими-то быть? Дайте деньжат, землицы, пусть сеют, пашут... Не всякий небось дворянин так живёт, как нищие боярыни Морозовой.