Савелий, позванный к великому государю, передал словесный наказ иерусалимского патриарха.
— Кир Нектарию стало известно: Лигарид называет себя в Москве патриаршим экзархом, это есть самозванство. Кир Нектарий молит тебя, великий государь, не принимать греков за патриарших послов, если на их грамотах нет печати патриарха. И не давай, Бога ради, переводить патриарших грамот грекам: утаят правду.
— Почему святейший Нектарий так печётся о патриархе Никоне? — спросил Алексей Михайлович напрямик.
Савелий ответил, нимало не задумавшись:
— Я слышал от моего патриарха своими ушами: кроме Никона, на престоле другому никому быть нельзя, ибо вины его никакой нет.
Подумалось Алексею Михайловичу: «А что, если и впрямь вернуть Никона?»
И содрогнулся. Такая дрожь хватила, крикнул постельничему, старику Ртищеву, отцу Фёдора Михайловича:
— Принеси шубу! Бегом!
А одевшись, романеи велел принести, еле-еле отогрелся.
Патриарху Никону снилось детство. Он в печи. Его бьёт лихорадка, он залез в печь согреться. Мачеха налетает коршуном, набивает печь дровами. Он таится в уголке, у самого устья печи. Краешек исподней рубахи высовывается, мачеха видит подол и торопится. Выгребает из подтопка тлеющий уголёк, вздувает лучину... Они оба слышат, как стучат их сердца. Береста вспыхивает светло, мотыльки огня насаживаются на стреляющие чешуйчатые веточки сухой ёлки. Мачеха затворяет зев печи железной заслонкой. Он терпит жар, ждёт, чтоб мачеха ушла, и она уходит досыпать. О спасительное терпение! Он отодвигает заслонку, выбирается из огненной могилы. Рубашка пахнет дымом, но лихорадки нет. Лихорадка сгорела.
«Господь избавил от смерти горестного отрока, — сказал себе Никон, пробудясь, — неужто горестного патриарха не избавит от неправедного царского гнева?»
Задумчив был святейший в то осеннее плакучее утро. Несло мокрую листву с деревьев. Листья насаждались на стены храма, как птицы. В этом Никону чудилось малое знамение: даже ветер строит его храм... Даже ветер.
Постоял в холодной пустоте своего детища. В холода, в дожди какое строительство? Сегодня слепишь, завтра рухнет. Смотрел на зияющее, стеснённое стенами небо, слышал, как грызёт сердце тихая немочь.
— Не дадут построить, — сказал он одними губами, но всё-таки посмотрел влево и вправо и за спину.
Один. Ему не мешали, он это знал, но одиночество стало вдруг таким обидным — слёзы покатились.
Боковым зрением увидел вдруг монашка.
— Святейший! — кланялся монашек. — К тебе приехали.
— Кто такой смелый?
— Боярин Зюзин приехал, да от великого государя окольничий Сукин, а с ним дьяк... Брехов.
— Всех-то слуг у царя — Сукин с Бреховым... Пусть ждут. Я пошёл в скит, приведи туда боярина Никиту Алексеевича. Да узнай, с чем пожаловали московские голубчики.
— По сыску о деле Сытина.
— Ишь, дело нашли!.. Я пощусь в скиту. На три дня пост. Пусть ждут.
Зюзин заехал в Воскресенский монастырь, возвращаясь из Новгорода. Пришёл в скит с мешком, кинул мешок у порога, упал перед святейшим на колени, ожидая благословения.
Никон поднял боярина, благословил.
— Тысячу рублей собрали твои новгородцы, святейший, — сказал Зюзин, указывая на мешок.
— Тысячу...
— Тысячу тридцать три рубля девять алтын и четыре деньги.
— Зачем же ты деньги у порога кинул? Чай, жертвенные.
Зюзин поднял мешок, не зная, куда положить.
— Высыпай на стол.
Деньги, стукаясь, как градины, легли кучею.
— Серебро, — сказал Никон с удовольствием.
— Никакой меди... Новгородцы любят тебя, святейший.
— Помню их любовь. До сих пор косточка в груди болит.
— А мне опять неудача, — вздохнул боярин. — Хлопочу, хлопочу завести поташное дело, а всем денег дай.
Никон показал на стол:
— Вот тебе деньги. Бери.
— Эти на храм.
— Ничего, я благословляю.
— Да сколько же?
Никон провёл рукою посреди кучи.
— Столько не могу взять! — замотал головой Зюзин.
— Бери сколько можешь.
Зюзин повздыхал, подставил к краю стола мешок, отгрёб часть денег, не приближаясь к мете патриарха. Подумал, ещё отгрёб...
— Спасаешь меня, святейший.
— Нектарий, патриарх иерусалимский, прислал мне письмо. Не выходит по-царёву. Нектарий умоляет вернуть меня в Москву.
— Стало быть, самое время поддакнуть! Уж я расстараюсь! Алексей без под даканья ничего сам не сделает... Я знаю, кого послать к нему со словом задушевным. — Кинул на пол мешок. — Упаси меня Боже, не за деньги мои старания. Душа по тебе изболелась, святейший.
Никон сел в кресло.
— Когда-то я много хотел. Теперь одно на уме: Иерусалим достроить, мой Иерусалим... Не дострою, останется русское православье на века без куполов. А кресты-то, Никита Алексеевич, над куполами. Вот о чём моя печаль.
Зюзин стоял опустив голову, встрепенулся.
— Нет, не унываю! Благослови в Москву поспешать.
— Поспешай, друг мой. — Святейший осенил Зюзина крестным знамением. — Всё от Бога. Я тут на пустошь одну поглядывал. Вот бы, думал, где Мамврикийскому дубу расти. Всё глядел да глядел, а позавчера взял посох, пошёл. И что же? Растёт. Крошечный дубок, с двумя листами...
— Чудо!
— Да, может, и не чудо... Но растёт! И на том самом месте, где душа моя жаждала видеть огромного великана... Спеши, Никита Алексеевич! Спеши. Может, чего и успеем.
Зюзин подхватил мешок, поклонился, убежал.