— Пришло мне на ум, Индрик, совершить дело наитайнейшее. Давай привьём на яблоне все плоды, какие у Бога есть!
Призадумался садовник, правду сказал:
— Все плоды, государь, невозможно привить.
— Так мы испробуем! — взмолился Алексей Михайлович. — Получится, не получится — как Бог даст. Ведать про наше дело никому не следует.
— Вольному воля, ваше величество! Выберу доброе сильное дерево, приготовлю подвой.
— Ты, Индрик, собери черенки от всякого куста и дерева, какие у нас есть, — виновато улыбнулся: — Не сердись! Испробуем.
Добрых две недели трудился Алексей Михайлович над яблоней, прививая с помощью Индрика все сорта яблонь, груш, слив, вишни...
Но была у Алексея Михайловича и наитайнейшая яблоня. Дикарка, росшая за ригой, и на этой яблоне, никому о том не сказывая, сам прививал побеги не только всяческих деревьев — тополь, берёзу, вербу, дуб, осину, но засовывал в надрезы зёрна пшеницы, ячменя, проса, мака. Вдруг что-нибудь да выйдет!
Тепло стояло парное. Земля молоком пахла. Государь поднимался до зари. Шёл в церковь, молился, а потом спешил на пруды — глядеть, как в хрустальных водах ходят, шевеля плавниками, пудовые сазаны и карпы.
С царём шли его стольники. И он скоро приметил: ранних птах среди его слуг мало. Озаботился! Если царские люди ленивы, то в стрелецких полках лени вдвое больше, а в дворянских — вчетверо.
Приказал Алексей Михайлович: являться всем стольникам пред его царские очи поутру не позже, чем солнце встанет. Оторвётся солнце от земли, значит, опоздал, получай наказание.
— А какое будет наказание? — спросили стольники.
— На всю жизнь запомните! — сказал Алексей Михайлович, грозно сдвинув брови.
На первый смотр явился первым. Стольники, завидев царя, бежали строиться, оправляя на себе платье и оружие.
Когда ярая капелька зачатья набухла на краю земли, почти вся сотня была на месте. Но солнце поднимается быстро.
— Скорей! — кричали стольники бегущим со всех ног товарищам. Солнце уже поднялось наполовину.
— Все? — спросил государь и приказал начинать перекличку.
Тут все и увидели: бежит, спотыкаясь, князь Иван Петрович Борятинский, бежит, застёгивая на ходу пояс с саблей. Сабля тяжёлая, болтается, мешает попасть ремешком в рамку застёжки; и остановиться нельзя: солнце вот-вот оторвётся от земли и в небо прыснет. И уж как угораздило Ивана Петровича! Подбил коленкой саблю, закрутилась, сунулась между ногами — князь упал, а сам на солнце глядит. Оно уж в небе. Вскочил, застегнул ремень, подошёл к Алексею Михайловичу, поклонился.
— Виноват, государь!
— Что поделать, Иван Петрович! Видно, согрешил ты перед Богом.
— Да чем же?
— Э-э! — сказал Алексей Михайлович. — Может, комара во сне проглотил... Уж не прогневайся. Договор, сам знаешь, дороже денег.
Кивнул телохранителям. Подхватили стольника под руки. Раздели до исподнего, отнесли по мосткам к купальне, кинули в пруд.
Вода была ещё очень бодрая. Выскочил на берег Иван Петрович как ошпаренный. Алексей Михайлович первым к нему подскочил, с чашей в руках.
— Пей! Согревайся!
Борятинский хватил чашу до дна.
— Чего? — спросили стольники товарища.
— Романея!
— Ух ты!
— Переодевайся. Да ступай в столовую избу! — сказал озабоченно Алексей Михайлович. — Ишь, как посинел!.. Там тебя горячими блюдами попотчуют.
На следующий день опоздали сразу трое: разохотились отведать романеи да покушать с царского стола.
Каждый день кто-нибудь опаздывал, желая изведать «гнева». Алексей Михайлович правил игры не менял. Стольники были премного довольны, и хоть хотелось им опоздать сразу всею ротой — не смели, боясь огорчить государя всерьёз. Держали черёд, кому купаться.
Царице Марии Ильиничне в то доброе лето неможилось. Ей было сорок лет. С каждым ребёнком Бог прибавлял красоты, но забирал здоровье. Румянец с рождением Симеона едва-едва проступал сквозь белую кожу. Алексей Михайлович не смел глядеть на притихшую голубушку свою. Украдкой взглядывал. До того была хороша, нежна, но такая печаль в глазах, заплакать хотелось.
Рассказал о своём смотре стольникам, Мария Ильинична посмеялась, а потом вздохнула.
— Аввакума во сне видела. Стоит он на корабле, а корабль — как церковь Благовещенская. Весь иконостас там у него. Вместо паруса — «Спас в Силах». Увидел меня, велел сходни на берег спустить. «Иди, — говорит, — матушка-государыня, на корабль, помолись». Я пошла было, а ты за руку меня схватил, дёрнул, да больно! А батька Аввакум заплакал, толкнул в берег багром. И чудо чудное! Не корабль от земли, а земля от корабля отошла прочь. И мы с тобою на той земле по водам поплыли.
Царица рассказывала, опустив голову, виски белее снега, с голубыми жилочками.
— Ты бы хоть мучить его не велел.
Алексей Михайлович хлопнул себя по ляжкам.
— Да кто же его мучает?! Батьке было указано жить в Пустозерске, а он до Мезени доехал и остался. В церкви служит. Все его домашние с ним. Да у него ведь прибавление. Жена сына ему родила.
— Спасибо, дружочек мой! Досаждаю тебе! Ты уж прости. Бога боюсь! Страшный ведь сон-то.
— Ох, голубушка, ох! Приедут вселенские патриархи, совершат свой суд. Будет мир наконец. Мира хочу! Люблю ведь Аввакума-то! В духовники себе собирался взять, да он человек супротивный. Меня ни на толику не боится... Я своего царского венца, своей державы, Креста Животворящего боюсь, а он — раб — не боится!