Пытали капитоновцев, чернецов и черниц, бельцов и белиц с пристрастием. Двадцать семь человек со старцем Леонидом приняли еду и крестное знамение, двадцать пять пытки вытерпели, безмолвия не нарушили, к еде не притронулись. Как их ни уговаривали, сколько над ними ни насильничали — не покорились, померли.
Разговорчивее других оказался парнишка Стёпка, суздалец. Показал Лопухину в Нижегородском уезде в Скоробогатовской волости ещё один скит. Кто здесь спасался, с каких пор, откуда пришли — ничего не узнали. Запёрлись в келье шесть человек мужского полу, сожгли себя. То, что шестеро их было, по костякам сосчитали.
Искали по лесам дьякона Антония, старицу Евпраксию, старцев Селиверста и Капитона — не нашли. Но потянулись ниточки в Вологду, в Кострому, в Шую, в Суздаль, во Владимир.
В Вологодские леса послал царь московский стрелецкого голову Мишку Ознобишина. В вотчине боярина Ильи Даниловича Милославского в сельце Блещееве взял Ознобишин семейство крестьянина Фомы Артемьева. В Лежском волоке, в Комельской, в Обнорской волостях в вотчинах князя Шаховского, дворян Беклемишева, Бренчанинова, иноземца Довларова сыскал и уличил в капитонстве семьдесят крестьян, но были и несчитанные. В поместье Довларова в двух избах сожглись добрые сеятели за восьмиконечный правый крест, за правое крестное знамение, сколько их было — не разобрались, но дознались: среди них сгорели кровные родственники старца Капитона. Шесть женщин да два мужика из семидесяти пойманных из-под стражи утекли. Ангел двери им отворил.
Алексей Михайлович отписки Лопухина и боярина Прозоровского сам читал. Следствием остался доволен, повелел: «Тем людям, которые учнут указывать пустынников, давать нашего государева жалованья и впредь нашим государевым жалованьем обнадёживать. Малому Степану дать жалованье первому, чтоб он и достальные пустыни указывал. Пусть и другие стараются, дабы лживых пустынников и пустынниц вывести всех до единого».
О благочестии и порядке пёкся великий государь. От того царского попечения случилась небывалая отроду гарь, запахло в русских лесах человеческим жареным мясом. Не в едином каком бору, а во многих борах, во многих землях...
В оный день, когда на Мезени не бывает дня, взыграло небо всполохами, умом не постижимыми.
Из радуг и белого дивного света встали во всё небо стены города, а каков город, рассмотреть было нельзя. Стены поднимались чреда за чредой.
Анастасия Марковна, выходившая за берестой на растопку, позабыла, что ей надо, побежала звать Аввакума, детей и домочадцев чудо глядеть. Аввакум, кипевший гневом, кляня отступников в очередном писаньице любезным детям духовным, заругался:
— Печка у стольких-то баб студёна! А им бы всё поглядки! Не нагляделись на мороку.
Перо бросил в великой досаде. Не одеваясь, не обуваясь, метнулся из избы по сеням, глянул, помчался одеваться.
— Прости, Марковна! Впрямь Вавилон али град Небесный.
Высыпали на лютый мороз всем семейством.
— Опускается! — первым догадался Прокопий, — Батюшка! Гляди, опускается.
Город, стоявший в зените, торжественно одолевая твердь небес, плыл к земле и доплыл, опершись светеярыми стенами на горизонт. Неба не стало. Первая стена сплошь опоясала землю, зелено-синяя, с кровяными разводами, дышащая, как человек. За первой стеной вставала другая и, поднимаясь вверх, суживала небо; за второй — третья стена, четвёртая, десятая, там уж и не углядеть, сколько ещё, и все они — за, а на самом-то деле внутри. На вершине же всего, в зените, переливаясь розовыми пламенами, кудрявое древо, а в самой-то вершине — прореха, чёрный немигающий глаз.
— Господи! Что есть диво Твоё?! — закричал Аввакум. — Господи! О чём свидетельствуешь? Вразуми!
От крика видение разом поблекло, краски погасли, белое в небе слилось с белым на земле, и только по древу в зените перекатывались сполохи радуг и вдруг растаяли.
— Уж не воротит ли нас в стольный град батюшка-государь? — сказал дома Аввакум.
Анастасия Марковна перекрестилась.
— Господи! Явил бы милость — в Мезени дал век скоротать!
— Пуглива ты стала, Марковна! — зыркнул глазищами Аввакум. — Бог даст, поправится Михалыч от Навуходоносорова безумия.
— Аввакум, Аввакум! Тебе и царь — Михалыч.
— Отчего же не Михалыч? Он хоть помазанник, но человек смертный.
— Подальше бы от таких смертных.
— Увы, Марковна! Дальше некуда. Разве что в Пустозерск.
Ужинали по-праздничному, заканчивалась рождественская неделя.
— Как на Тайной вечере сидим. С Афонюшкой двенадцать человек, — сказал Аввакум, окидывая добрым взором семейство и домочадцев. — Жаль, не мой черёд служить. Поучил бы народ. Чай, завтра Васильев день, с идольских времён много осталось дурости. Здесь, на Мезени, — не знаю, а в Нижегородчине в Васильев вечерок хлеб на пол сеют. По пшённой каше гадают. Коли под пенкой красная — к счастью, белая да мелкая — жди беды. Лихоманку заговаривают. На звёзды глядят. Увидят девичьи зори на Млечном Пути — в слёзы: ещё год в девках сидеть.
— Ой, батька! — покачивая Афоню, помолодела от доброго воспоминания Анастасия Марковна. — Заговорил о родной земле, а у меня, глупой, корова наша первая в глазах. Чернавка. Ты её привёл во двор, а она меня увидела да и подбежала. У меня хлеб в руках для неё был.
— Ведь махонькая, — обрадовался воспоминанию Аввакум, — а молоком заливала. Во всех горшках — молоко.
— Как доить, бери два ведра, — сказала Анастасия Марковна. — В одном не умещалось.