— А много ли нужно плотников для строительства корабля, яхты, бота, шлюпов?
— Не меньше тридцати, да таких, чтоб имели навык в деланье судов. Кузнецы нужны — ковать якоря, всякую железную снасть.
— Сколько кузнецов?
— Четверо.
— Что ж, господа! Отдыхайте с дальней дороги и собирайтесь в близкую, на Оку, а за почин большого дела осушим по чарочке.
Повёл гостей в соседнюю малую палату, где подьячие уже накрыли стол. Угощение было русское: сладкая водочка, хмельной мёд, солёные грузди, рыба, птица и квасок — серебряные гвоздики.
Боярин голландцам понравился.
— Мы готовы ехать, куда нам будет указано, хоть завтра, — сказал Гельт после первой чарочки, а после третьей пообещал: — Я сделаю для великого государя самый превосходный в моей жизни корабль!
Его товарищи согласно кивали головами.
— Мы сделаем добрый, превосходный корабль!
Ордин-Нащокин подумал: «Какой удачный год послал мне Господь. Перемирие, боярство, Посольский приказ и, слава Богу — корабли!»
Зорко глянул на пьющего с иноземцами по-свойски Полуехтова: «Да вот он, распорядитель корабельных работ!»
Стрелец Первуша Болявин стоял на страже повыше Красного крыльца, стоял спиной к площади, лицом к дверям в царский терем. Ему надлежало посматривать на крыши, нет ли где какого злодея, а пуще всего — огня или дыма.
Вечерело. Июньский день растратил весь свой жар, дотлевал усталой зарей.
Стрельца тянуло на зевоту. И он зевал. Аж всхрюкивая! И зевнувши этак, возвёл глаза горе да и заскулил по-щенячьи. Над трубами царского терема, в совсем ещё светлом, малиновом небе висело... невиданное.
Первуша схватился обеими руками за бердыш, а кричать — голос пропал, скулить и то невмоготу, перехватило горло. Не зверь, не птица, не человек висел на чешуйчатых перепончатых крыльях. Лап у него было, как у сороконожки. И были две вороньи головы, мёртвая и живая, огромная, с красной пастью, с провалами глаз, глядящих из бездны...
По лестнице вверх торопился стряпчий Иван Петрович Обасцов. Первуша успел ухватить стряпчего за полу кафтана.
— Зови Матвеева! Артамона зови! — просипел, тыча бердышем на крышу.
Обасцов глянул, взвизгнул, кинулся опрометью во дворец.
Матвеев примчался с кулаком наготове. Заорал было:
— За пьянство плетьми запо... — И смолк. — Кто это?
— Должно быть, сатана, — сказал стрелец.
Из дворца выбегали бояре, попы...
Видение не исчезало, но стало колеблемо. Биясь как по волнам, проплыло над кремлёвскими храмами и остановилось над Спасской башней.
— На троне сидит! — завопил поп Иван, служивший в царской домашней церкви Святой Евдокии.
Чудо-юдо и впрямь вроде бы восседало на некоем рогатом разлапистом троне. Не больно разглядели. Видение растворилось в гасящем, в сумеречном воздухе.
О происшествии помалкивали. Вселенским патриархам про зверя — ни-ни!.. Наутро как раз вселенский судия кир Паисий приказал привести на собор расстриженного протопопа Аввакума Петрова.
Соборное заседание происходило в Крестовой патриаршей палате. В трёх горящих золотом креслах восседали кир Паисий, кир Макарий, кир Иоасаф. Царя не было.
Аввакум встал возле своего русского патриарха. Иоасаф сиротиной сидел. Белёхонький, тихохонький.
— Прости, батюшка! — услышал вдруг Аввакум.
Сжалось сердце. Поклонился Иоасафу первому, потом Паисию и Макарию. Окинул долгим взором остальных, иноземную и русскую братию.
— Будьте вы все здравы и угодны Господу.
Повернулся к иконам. Прочитал оградительную молитву. Спросил:
— Семнадцатое нынче? Мучеников Мануила, Савёла, Исмаила?.. Да будут мне заступниками.
— Отчего упорствуешь в заблуждении своём? — задал вопрос кир Паисий. — Чего ради пятерней крестишься?
— Как научен матушкой в младенческие годы мои, так и ныне крещусь, — ответил Аваакум. — Пора бы и тебе перенять от русских людей правое. Твоя щепоть вдвое слабей нашей пятерни. Вы обозначаете Троицу, а два перста, мизинец с безымянным, — без всякого толку пригибаете. Мы же и Троицу обозначаем, и оба естества Христова.
— Всё это досужее, варварское измышление, — сказал Макарий высокомерно, учительно.
Аввакум не хотел спорить. Знал: говори — не говори, хоть криком изойдись — всё равно в Пустозерск упекут. Коли царь не пришёл на судилище, значит, справа для вида, а вот расправа уготована жестокая.
Архимандрит Дионисий, переводивший речи патриархов, смотрел в сторону судимого как на пустое место.
Почудилось Аввакуму: в родник с чистой ледяной водой погружается. Начал говорить, а слова — хрустальные, голос звенит, как отроческий.
— О Боже! — Аввакум будто со стороны себя слышал. — О Боже! Рыкают враги Твои среди собраний Твоих; поставили знаки свои вместо знамений наших.
— Ты Псалтирь-то не пересказывай, батька! — встрял Иларион, но Аввакум открестился от него, как от бесёнка, и продолжал:
— «О Боже! Они совсем осквернили жилище имени Твоего... Знамений наших мы не видим, нет уже пророка, и нет с нами, кто знал бы, доколе это будет... Доколе, Боже! Вечно ли будет хулить противник имя Твоё?»
Русские участники собора возроптали на Аввакума. Тогда он поднял руку и показал на них:
— «Шум восстающих против Тебя непрестанно поднимается».
Кир Паисий, изумившись, как хорошо знает расстрига-протопоп Псалтирь, решил блеснуть знанием текстов святых отцов. Говорил долго, голосом ровным, ни разу не позволив себе хоть что-то из сказанного выделить. Закончил сурово, глядя на Аввакума немигающими глазами: