Лазарь храбрился. Кровь лилась изо рта на бороду, на грудь. Он плевался, чтоб не захлебнуться. Вздымал красную от перстов до плеча десницу, благословляя встречных, обмирающих от ужаса, древнеотеческим пятиперстием: два перста слитно к небу, ради Божеского и человеческого в Христе, и соединяя три перста во имя Пресвятой Троицы.
Увидел Аввакум — везут, кинулся встречать: один Лазарь в телеге. Хотел на руках отнести болезного — Лазарь не дался. Чего-то лепечет, снимая розовую пену с губ.
Поцеловал его Аввакум в кровавые уста и воскликнул на всё Братошино:
— Господи! Благодарю тебя, ибо сподобился видеть в наши лета мучеников, пострадавших Христа ради и Церкви ради!
Отвёл Лазаря в избу, поднёс водки — стрельцы дали. Выпил Лазарь ковш, всё рассказать хотел, что с ними сделали, да не столько говорил, сколько кровавою слюной брызгал. Заснул наконец, а кровь на губах и во сне пузырится.
Стрельцы позвали Аввакума: Епифания привезли. Побежал к иноку в избу. Сидит на лавке, припав головой к стене. Уста сомкнуты, кровь между губ проступает, капает. В глазах — слёзы. Такими слезами сосульки в марте тают. Поцеловал Аввакум ноги Епифания. Инок же, мучась, забрался на печку, затих.
Вернулся Аввакум к себе, а его Артамон Сергеевич Матвеев ждёт с царским тайным словом.
— Видел, что приключилось с соузниками твоими? — спросил Матвеев с угрозою.
— Перецеловал их в кровавые уста. Были Глаголом Господним, ныне же лишены палачом сладкой речи, сло́ва Исусова... Не стращай меня, Артамон! Души топором не убавишь.
— За царя молись, за христолюбицу Марию Ильиничну.
— В иное время Михалыч и впрямь был добр ко мне, при Стефане Вонифатьевиче, царство ему небесное, — ударился Аввакум в воспоминания, а сам вздрагивал, глядел на руки, испачканные кровью мучеников. — На Пасху, помню, пришёл государь в Казанскую церковь, руку давал целовать, яйцами крашеными весь причт одарил. Неронову дал, мне, братьям моим и ведь не забыл, что у меня сынок есть, Иван, — ныне, бедный, по Москве мыкается с братом, нигде и жить-то не дают больше дня! — а в те поры, до Никона-злодея, сам подошёл к брату моему Герасиму: «Поди, — говорит, — поищи мальчонку». Герасим на улицу выскочил, сыскал Ваню, да не сразу. А царь-то, самодержец, стоял смирехонько, ждал. Пожаловал Ваню целованием руки, а робёнок глуп, не смыслит, отстраняется... Не поп, чтоб руку целовать. Так он, свет, сам к губам его длань принёс. Два яйца дал, погладил по голове.
Матвееву понравилось воспоминание, будет что царю рассказать.
— Алексей Михайлович и ныне добр к людям, да не все к нему добры.
— О Господи! — только и сказалось Аввакуму.
— Ты всё о других плачешься, о себе бы подумал, батька.
Аввакум поглядел Артамону в глаза.
— Если за мной приехал, на Болото везти, так вези.
Артамон покраснел.
— С иным, слава Богу, к тебе! Великий государь велел сказать: «Где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих».
Аввакум просиял глазами:
— Господи! Отведи от доброго царя нашего пришлых хищных людей! Верни нам, Господи, государя, каким был до Никоновой прелести! — Поманил к себе Матвеева: — Давай-ка помолимся вместе.
— Приказано назад вскоре возвратиться.
— А нам когда... в дорогу?
— Денька через три.
— Сказал бы ты Бухвостову: пусть не утруждает болезных. Епифаний, боюсь, зело расхворается.
— Скажу! — пообещал Матвеев.
Как уехал большой гость, кинулся Аввакум молиться о страстотерпцах. И о себе плакал: не сподобился дара принять муки от гонителей истинного, не осквернённого новшествами благочестия.
На другой день сел писать о казнях, благо бумага нашлась: «И паки, егда мы приведени быша пред властьми, противу сатанина полка, аз, протопоп Аввакум, и священники Лазарь и старец Епифаний, и вопрошени быша от их сонмища по единому: «отрицаете ли ся старых книг и прежняго твоего благочестия и хощете ли служить по новому и креститися тремя персты по новому исправлению?» Мы же пред ними по единому отвещаваху им единым гласом: «мы вашему отступлению, а не исправлению не покоряемся и прежнего благочестия отступити не хощем, и старых святых книг и догматов не оставляем, но за них и умрети хотим...»
Славно рука по бумаге размахалась, да пришёл стрелец от Епифания, объявил:
— Старец велел передать тебе, батька, не кручинься-де о нём! Пресвятая Богородица дала ему, страдальцу, новый язык. Благодатию Божию — говорит!
Вскочил Аввакум, побежал к Епифанию, а тот и возопил, встречая батьку с великой радостью:
— Слава Отцу и Сыну и Святому Духу!
В «Житии» Епифаний так пишет о чуде:
«Ох, ох! Горе, горе дней тех! И поставили нас в Братошине на дворы. Тогда аз, грешный, внидох на печь от болезни и от тоски горкия и печали великия, и возлёг на печи, и начах помышляти в себе сице (так, — В. Б.): «Горе мне, бедному. Как жить? Говорить стало нечем, языка нету. Кабы я жил в монастыре или в пустыне, так бы у меня язык был. Прости мя, Господи Исусе Христе, Сыне Божий, согрешил пред Тобою, светом, и пред Богородицею, и пред всеми святыми! Пошёл к Москве ис пустыни, хотел царя спасти, и царя не спас, а себе вредил: языка не стало, и нужного молвить нечем. Горе! Как до конца доживать?» И воздохнул ко Господу из глубины сердца моего. И восстав, сошёл с печи и сел на лавке, и печалуюся о языке моём... Поползе бо ми тогда язык ис корения и доиде до зубов моих. Аз же возрадовахся о сём зело и начал глаголати языком моим ясно, славя Бога. Тогда Аввакум-протопоп, то чюдо услышав, скоро ко мне прибежа, плача и радуяся. И воспели мы с ним вкупе «Достойно есть» и «Слава: И ныне» и всё по ряду до конца, по обычаю».