Страстотерпцы - Страница 186


К оглавлению

186

Сказавшись стрельцам-караульщикам, побежал средь ночи к Епифанию. Рассказал о сновидении. Помолились о царе, поплакали.

   — Написать надо государю! — предложил добрый Епифаний. — Сон вещий, великое уязвление ждёт самодержца.

   — Вот тогда и опамятуется! Пока Господь на ум не наставит, разве подумает отступить от лжи своей, осенённой тьмой патриархов да змием Никоном.

   — Батюшка, не говори так! — взмолился Епифаний. — Наше дело терпеть да взывать о правде.

   — За клики да за плачи праведные языки вам резали. Не угодна нынешнему белому царю белая правда, а чёрной не бывает.

   — У меня и бумага есть, и чернила с пером, — сказал Епифаний своё.

Поглядел на инока Аввакум, головой покачал, улыбаясь.

   — Сам зачинай писаньице, коли так.

Епифаний быстрёхонько зажёг свечу, достал припрятанные писчие орудия.

«Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! Многажды писахом тебе прежде и молихом тя, — писал Епифаний, — да примиришися Богу и умилишися в разделении твоём от церковного тела».

   — Вот и зачин! Теперь ты руку приложи. У тебя слова-то как каменья огненные. Ты от себя напиши, батюшка. Он, царь-то, чую, одного тебя ещё и боится.

   — Вон куда пуганул от испуга своего! — заворчал Аввакум, беря, однако, перо и целя глазом в лист. Начертал:

«И ныне последнее тебе плачевное моление приношу, из темницы, яко из гроба, тебе глаголю: помилуй единородную душу свою и вниди паки в первое своё благочестие, в нём же ты порождён еси с преже бывшими тебе благочестивыми цари, родители твоими и прародители; и с нами, богомольцами своими, во единой святой купели ты освящён еси; единыя же Сионския церкви святых сосец ея нелесным млеком воспитан еси с нами, сиречь единой православной вере и здравым догматом с нами от юности научен еси».

Епифаний взял столбец, прочёл.

   — Право твоё слово, Аввакум. От юности все мы были едины, царь и последний нищий, господин и раб. Любовь торжествовала на Русской земле.

   — Вот и возревновал сатана. Послал Никона.

   — Верно! Верно! — согласился Епифаний. — Как Никон сел на престол, так и не стало покоя в царстве. То мор с войной, то война в обнимку с мором. А ныне на монастыри с ружьями ополчились.

Подождал, пока чернила просохнут, свернул столбец.

   — Разойдёмся. Как бы Неелов караулы не взялся проверить... Грозил вчера Акишеву. — Целуя Аввакума, спросил: — Сколько дней хлебушка вкушать потерпим?

   — Симеон Столпник до самой Пасхи крепился. А ты, батюшка, изнемог, что ли?

   — Терплю, терплю покуда! — улыбнулся Епифаний.

Сносясь друг с другом, знали: Фёдор и Лазарь такой же пост держат.

В ночь на пятницу второй недели был Аввакуму ещё один дивный сон. Божьим благословением распространился во рту его язык, и когда не стало ему места, принялась расти голова, росли руки и ноги, и ноги покрыли землю, и стала земля мала. Руками же мог он охватить горизонт, а тело всё раздавалось, раздавалось и наконец, по Божьему велению, вместило небо, и землю, и всю тварь. Сам же он, страстотерпец, ни на мгновение не прерывал молитвы, перебирая лествицу, славя Господа и чудо Господнее. То дивное диво продолжалось добрых полчаса. Наконец преобразился он, вернувшись в прежнее тело своё, и ощутил радость во всех членах. Поднялся с лавки, поклонился иконам и, севши за стол, отведал хлеба, вкусив такой сладости, такого благоухания, каких за царскими столами нет, не водится!

Была ночь, и снова поспешил Аввакум к Епифанию. Достали они своё челобитие и продолжили.

«Аще мы раскольники и еретики, — говорили они царю, метя в глаз, — то и вси святии отцы наши и прежний цари благочестивии, и святейший патриархи такови суть. О, небо и земле, слыши глаголы сия потопныя и языки велеречивый! Воистину, царь-государь, глаголим ти: смело дерзаете, но не на пользу себе. Кто бы смел реши таковыи хульныя глаголы на святых, аще бы не твоя держава попустила тому быти?»

И многие, многие укоризны высказали, не думая о себе, но о царе. Приговор же их был скорбный: «Всё в тебе, царю, дело затворися и о тебе едином стоит. Жаль нам твоея царския души и всего дому твоего, зело болезнуем о тебе, да пособить не можем ти, понеж сам ты пользы ко спасению своему не хощешь».

И опять отложили писание в тайное место, ибо много ещё чего надо было сказать, всю правду до ижицы, ибо другого писания может и не статься: за ложь — кубки и яства под шафраном, за правду — лютая казнь.

В Пустозерске пеклись о вечности, писали последнее увещевание царю, а в Москве шла прежняя суетная жизнь.

12 марта отправился на съезд в Мигновичи заключать вечный мир Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин. Поехал в великом раздражении на своих приказных дьяков. Уже из Вязьмы прислал царю письмо с жалобами, с неудовольствиями:

«Товарищи мне на съезд назначены прежние, и для своих нужных дел остались они на Москве. Ныне я свободен от посторонних печалей, только бы товарищи мои насильно из Москвы высланы не были и печалей бы их я не видел. Посольское дело основанием своим имеет совет Божий и прежде всего мир между своими, тогда и противные в мир придут. А тебе, великому государю, сиротство моё, как ненавидим от стороны, известно...»

Прочитал Алексей Михайлович длиннющую сию исповедь желчного, вечно недовольного вельможи и плюнул. Самому было тошно, места себе не находил.

В доме тишина. Сестрицы-царевны Ирина Михайловна да Анна Михайловна приходят жалеть вдовца. Глаза красные, лица скорбные, а ведь не больно любили Марию Ильиничну.

186