— Бог дал, Бог и возьмёт, — ответил Аввакум. — Об ином горюю, Иван Кондратьевич. Оплошали Иван с Прокопием, не догадались ухватить победных венцов, кои ты им предлагал услужливо. Что поделаешь? Страшна смерть живому. Была им, глупеньким, прямая дорога к Господу, теперь-то потрудиться надо...
14 апреля, в день святителя Мартина Исповедника, папы римского, воителя Господнего с ересью монофелитов, измышлявших, что в Исусе Христе Бога больше, нежели человека, — горожан Пустозерска согнали к съезжей избе.
Утро было румяное. В воздухе чувствовалась влага. Нежный иней садился на брови, на усы, на бороды, выбеливал, удлиняя, ресницы — да не глядели бы глаза, на что глядеть приказывают.
Стрельцы с бердышами привели к плахе Аввакума, Лазаря, Фёдора, Епифания.
Московский подьячий прочитал царский указ. Слова в указе обычные: государь изволил, пожаловал, бояре приговорили: Аввакуму «вместо смертные казни — учинить сруб в землю и, сделав окошко, давать хлеб и воду», товарищам его, еретикам — «резать без милости языки и сечь руки».
Аввакум харкнул себе под ноги, закричал, тыча рукой в Елагина, в палачей, в воеводу:
— Плюю на ево корму! Не едши умру, а благоверия не предам!
Стрельцы обступили Аввакума, отвели от помоста с плахою...
На высокое, всем видное место первым возвели Лазаря.
— Батюшка! — крикнул кто-то из детишек его.
— Терпите, ребятки! — взмахнул рукою Лазарь. — Я потерплю.
Осенил крестным знамением место, откуда крикнули.
Палач поманил старца. Стрельцы навалились, пригнули к плахе. Палач прошёлся по помосту, скидывая рукавицу, достал нож из-под шубы, приноровился, клещами ухватил страдальца за язык, потянул, отхватил по самый корень. Брызнула кровь, Лазаря забила кровавая икота. Пронзительно визжали женщины, но смолкли. Палач взял топор, опять прошёлся вдоль помоста и к жертве. Закатал на правой руке Лазаря шубу. Руку положил на плаху, приноровился, тяпнул. Успел-таки старец, верный знамению отцов, сложить персты истинно. Отлетела рука, лихо сеченная по запястье, аж на землю, на белый снег. Ахнул Лазарь, разверзши кровавую гортань. Шатаясь, сошёл с помоста. К помосту прислонясь, ожидал казни товарищей.
Аввакум о руке Лазаря так в «Житии» своём написал: «Рука отсечённая, на земле лежа, сложила сама персты по преданию и долго лежала перед народы; исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителево неизменно. Мне су и самому сие чюдно: бездушная одушевлённых обличает!»
Вторым взяли на помост Епифания. Потянулись к Фёдору, да тот побледнел, Епифаний же сам поспешил в руки палачей. Сам к плахе подошёл, смиренный, улыбающийся. Вспомнил, однако, змеиную боль первой казни, глянул на небо и успел-таки сказать вторым, отросшим языком последние слова: «Господи, помози ми!»
Палач окровавленную свою руку в рукавице уже не грел, и ножа не грел. За клещи — клёши холодом жгут, за нож — и нож жжёт. Вырезал язык, однако, чисто, как у коровы какой, бестрепетно.
Шубу у Епифания палач не заворачивал, варежку с руки старца стянул, за руку дёрнул, укладывая на плахе ладонью вниз, четыре пальца своею рукою сомкнул, чтоб вместе были, приметился, тюкнул. Ловко отсёк: восемь косточек из двенадцати.
Епифаний, не почуявший и малой боли, когда язык ему резали, — молитва помогла, — и теперь, после другой казни, встрепенулся, проворно ухватил свои пальцы левою рукой и в карман себе спрятал. Ни крика от него, ни стона — бежит кровь с губ по бороде, капает с четырёх обрубков, как из сосцов. А он глаза закрыл и стоит столбиком, будто зайчик перед охотником, перед смертью. Свели Епифания с помоста. На помост же потянули Фёдора. Раздьякон сверху крикнул народу:
— Люди, миленькие! Уймите царя своего! Не ведает, что творит. Кровь-то наша на него же и падёт! Дети его сами за топор-то схватятся, будут рубить и сечь стрелецкие кости!
Фёдора дотащили до плахи. Глянул на него палач, а лицо у Фёдора махонькое, снега белее. Рука, не дрогнувшая дважды, должно быть, от мороза, задрожала. Взревел в ярости палач, ухватил Фёдора клещами за язык, махнул ножом — наискось попал, часть языка отсёк. Кинул добычу свою на помост, а язык, как рыба на сковороде, корчится, приплясывает, может, и кричит чего...
Руку Фёдора по росписи в указе нужно было поперёк ладони отсечь. Тут палач не дрогнул, развалил работницу, молитвенницу надвое.
Фёдор завыл, завыл хуже волка. Человек страшнее волка воет.
Тотчас страстотерпцев увели в земляные тюрьмы.
Фёдор стрельцов проклял, а они — сами подневольные — жалели уязвлённых лютой казнью, постарались, как могли, натопили печи, на пол сена положили, на лавки по снопу соломы в головы. Все вещи из изб были перенесены.
Аввакум, измученный казнью товарищей своих, никак не пострадав, взойдя в тюрьму свою, лёг пластом на лавку, а стрельцу приказал:
— Не носи мне ни еды, ни воды — умру.
Восемь дней лежал, моля Бога о смерти.
Лазарь к нему пришёл ночью, кланяясь, упросил Исусу Христу послужить, сколько есть в жилах жизни, в костях крепости, в душе — правды.
Батюшка Лазарь, более других пострадавший, первым воспрял от болезни. Епифаний же, у которого на руке была оставлена то ли попущением палача, то ли царским умыслом треть пальцев, сам описал в «Житии» боль горьких и лютых ран своих. Да приникнем сердцем к бесхитростному слову страстотерпца: «Аз же, грешный, внидох во свою темницу, и возгореся сердце моё во мне и вся внутренняя моя огнём великим. Аз же падох на землю и бысть весь в поту. И начал умирати и три накона (раза) умирал, да не умер; душа моя ис тела моего не вышла. Так аз стал тужить, глаголя: «...Благодарю Тя, Господи, яко сподобил мя еси пострадати за вся сия и кровь мою излияти! Возьми же, свет мой истинный Христос, скоро душу мою от тела моего! Не могу терпети болезней лютых и горьких!» И вижу, что нету ми смерти. И аз востав со земли и на лавку лёг ниц, а руку мою сеченую повесил на землю, помышляя в себе сице: «Пускай кров-та выдет из мене вся, так я и умру». И много крови вышло, и в темнице стало мокро. И стражи сена на кровь наслали. И пять дней точил кровь ис тела моего, дабы ми от того смерть пришла. А точа кровь, вопел много ко Господу на высоту небесную, глаголя: «Господи, Господи! Возьми душу мою от мене! Не могу терпети болезней горких!..» И вижу, что не даст ми Бог смерти. И аз, грешной, бил челом Симеону-десятнику, да отмоет ми от руки засушины кровавый. Он же отмыл от руки моея запёкшуюся кровь, и, во имя Христово моляся Богу, помаза ми раны те серою елевою, нутреннею, и обяза ми больную мою руку платом, со слезами, и изыде ис темницы плача, видя мя тоскующа горко. Ох, ох! Горе, горе дней тех!.. Простите мя, грешнаго, отцы святии и братия! Согрешил аз, окаянный. От болезни великия и от тоски горкия начах глаголати сице: «О горе тебе, окаянне Епифане! Христос, Сын Божий, тебя, вопиюща и молящася, не слушает, ни Богородица, ни святии Его вси. А ты, святый отец наш Илья, архимарит соловецкой, был ты у меня в пустыне Виданьской, явился мне и велел мне книги писать на обличение царю и на обращение его ко истинней вере Христове, святей, старой. И аз книги писал ко спасению царёву и всего мира. И снёс их ко царю. А ныне мя царь утомил и умучил зело, и язвы наложил горкия, и кровию мя обагрил, и в темницу повеле мя ринути немилостиво. А ты мне ныне в сицевой беде, и в скорби, и в болезни лютой нимало не поможеши. Ох, ох! Горе мне, бедному! Один погибаю. Не помогает ми никто ныне: ни Христос, ни Богородица, ни святии Его вси!» И много тосковал, валяяся по земли. И всполос на лавку, и лёг на спине, а руку сеченую положил на сердце моё. И наиде на мя яко сон. И слышу — Богородица руками своими больную мою руку осязает, и преста рука моя болети. И от сердца моего отиде тоска, и радость на мя наиде. А Пречистая руками своими над моею рукою яко играет, и, мнит ми ся, кабы Богородица к руке моей и персты приложила; и велика радость наиде на мя тогда. Аз же, грешный, хотех рукою моею удержати руку Богородичну и не мог удержати, уйде бо. Аз же, грешный, яко от сна убудихся. Лежу по-старому на спине, а рука моя на сердцы моём лежит, платом обязана по-старому. Аз же лежа помышляю: «Что се бысть надо мною?» И начах осязати левою моею рукою правую мою руку сеченую, ища у ней перстов. Ано — перстов нету. А рука не болит. А сердце радуется. Аз же, грешный, про