Страстотерпцы - Страница 38


К оглавлению

38

   — Коли не читавши людей бьёт, то прочитавши захочет сжечь, — и тебя, и меня, и письмо твоё.

   — Болтай! — не согласился Аввакум.

А Фёдор не болтал.

Челобитная Аввакума привела Алексея Михайловича в ярость. Кричал Салтыкову, бывшему в тот день возле царя:

   — Сукин он сын! Погляди, что пишет, злодей! «Я чаял, живучи на Востоке в смертях многих, тишине здесь в Москве быти, а я ныне увидал церковь паче и прежнего смущённу». Кто смутитель-то? Пётр Михалыч, чуешь, на кого кивает этот дурак?! «Не сладко и нам, егда рёбра наша ломают и, розвязав, нас кнутьем мучат и томят на морозе гладом. А все церкви ради Божия страждем». Они страждут, а царь только и знает, что ереси плодит. Выхватил из нового служебника словцо и тычет своему царю в самую харю: «духу лукавому молимся». Вели, Пётр Михайлович, прислать ко мне подьячего из Тайного приказа. Всех научу, как письма царю писать! Прикажу сжечь Аввакума.

В царских дворцах стены с ушами. За прибежавшим на зов царя подьячим дверь не успела затвориться, как явилась Мария Ильинична.

   — Уж и за дровишками небось послал?! — закричала на мужа, не стыдясь чужих глаз и чужих ушей. — Правды ему не скажи! Одного лису Лигарида слушаешь. Он тебе в глаза брешет, а ты и рад. Хочешь, чтоб Москва мясом жареным человеческим пропахла?

Царь струсил, а Пётр Михайлович в ужасе выскочил вон из комнаты.

   — Матушка, про что шумишь? Кто тебя прогневил? — спросил Алексей Михайлович невинно, но Мария Ильинична так на него глянула, что головой клюнул.

   — Совсем уж с греками своими с ума спятил! Не обижай русаков, батюшка. Коли отвадишь от себя русаков, чей же ты царь-то будешь?

Постояла перед ним, величавая, прекрасная, и ушла.

Алексей Михайлович глянул на подьячего.

   — Ты вот чего... Садись-ка да пиши быстро. Совсем дела запустили. Пиши к Демиду Хомякову в Богородицк. Жаловался, что плуги многие да косули заржавели. Пиши: пусть не бросается ржавыми-то! Пусть всё ржавое переделывает во что сгодится.

Пока подьячий писал грамотку, Алексей Михайлович достал хозяйственную книгу.

   — Шестого августа просили мы прислать из Домодедова на Аптекарский двор двадцать кур индийских.

   — Так их прислали, великий государь.

   — Прислать-то прислали! Я просил, чтоб сообщили остаток.

   — Сообщили, великий государь. Принести запись?

   — Принеси.

Подьячий умчался.

Алексей Михайлович вытер платочком взмокшее лицо. Понюхал платок. Розами пахло. Царица-голубушка розовым маслом на его платки капает, для здоровья. Запах был чудесный.

   — Фу! — сказал Алексей Михайлович и тотчас вспомнил про Аввакума, позвонил в колокольчик. На зов явился комнатный слуга.

   — За Петром Михайловичем сбегай, за Салтыковым.

   — Он здесь.

Явился Пётр Михайлович.

   — Ты вот что, — сказал государь, с ужасным вниманием пялясь в хозяйственную книгу. — Ты сходи к Аввакуму, скажи ему, пусть о Пашкове толком напишет. Да ещё скажи: довольно ему людей простодушных распугивать. Не куры. Мне говорили, где Аввакум побывал, там церкви пусты... Узнай всё и доложи о запустении, верно ли?

В комнату вбежал подьячий, быстрёхонько поклонился, раскрыл книгу.

   — Вот, великий государь! В Домодедове осталось тринадцать петухов, двадцать девять куриц, сто сорок одна молодка.

   — Это в остатке? — Лицо Алексея Михайловича стало серьёзно и даже озабоченно.

   — В остатке, великий государь!

   — Приплод не велик, но теперь, думаю, расплодятся, коль сто сорок молодок у них.

   — Да уж расплодятся, великий государь.

14


Аввакум писал о Пашкове:

«В 169 Афонасей Пашков увёз из Даур Никанские земли два иноземца, Данилка да Ваську, а те люди вышли на государево имя в даурской земле в полк к казакам... Да он же, Афонасей, увёз из Острошков от Лариона Толбозина троих аманатов...

Да он же увёз 19 человек ясырю у казаков. А та землица без аманатов и досталь запустела...

Да он же, Афонасей, живучи в даурской земли, служивых государевых людей не отпущаючи на промысел, чем им, бедным, питатися, переморил больше пяти сот человек голодною смертию...

Да он же, Афонасей Пашков, двух человек, Галахтиона и Михаила, бил кнутом за то, что один у него попросил есть, а другой молвил: «Краше бы сего житья смерть!» И он, бив за то кнутом, послал нагих за реку мухам на съеденье и, держав сутки, взял назад. И потом Михайло умер, а Галахтиона Матюшке Зыряну велел Пашков в пустой бане прибить палкою...»

И о других многих злодействах, нелепых, страшных, поведал Аввакум.

Закончив писаньице, сказал Анастасии Марковне:

   — Знать, пронесло грозу над нами. Пашкову-горемыке достанется. Поделом, а ведь жалко дурака.

   — Что его-то жалеть, зверя? — сказала Анастасия Марковна. — Жалко благодетельниц Фёклу Симеоновну да Евдокию Кирилловну.

Вот уж ко времени помянула!

Дверь отворилась вдруг, и вошёл... Афанасий Филиппович Пашков.

Взошло бы солнце среди ночи, меньше было бы дива.

Анастасия Марковна шею вытянула, руки подняла, но забыла опустить. Аввакум щурил глаза и головой от света отстранялся, чтоб разглядеть: не поблазнилось?

   — Я, батюшка! Собственной персоной, ахти окаянный Афанасий.

   — Афанасий по-русски «бессмертный», — сказал Аввакум.

   — А ты кто у нас по-русски?

   — Я — «любовь Божия», Афанасий Филиппович.

   — А Филипп тогда кто?

   — «Любящий коней».

   — Ты — Бога, а я, бессмертный, — коней, — Пашков улыбнулся.

38