— Так и терпите?! — рассердился Аввакум.
— Увы, батька! В ком теперь смирение-то осталось? Бельцы мятеж подняли, потом и мы осмелели... Как Варфоломей уехал на собор, так и кончилась власть переменщиков. В келари Азария выбрали, в казначеи — Геронтия. Иноки добрые, крепкие. Князь Михайло Львов — у нас сидит со времён Никона — челобитную составил. Братия просит в игумены архимандрита Никанора. Он от царя в шестидесятом году ещё ушёл, к нам воротился.
— А Сергия как встретили, ярославского спасского архимандрита?
— Как его встретили? Он с указом, а мы с собором: новые служебники в море утопили. Сергий грозить, а стрельцов с ним всего десятеро. Чуть было до греха дело не дошло: убили бы.
— Кто же теперь правит-то монастырём?
— Никанор со старцем Александром Стуколовым. Писали Питириму Новгородскому, просили благословить Никанора...
— Царь ныне благословение даёт.
— Знамо, что царь, а сие — ложь! Вот и я солгать навострился. Благослови, батька, хочу покаяться. Лишь бы отпустили. Не ведает ведь братия, сколь силён дьявол в Москве.
— Бог не дал человеку хвоста, чтоб по сторонам вилял, — сказал Аввакум. — Но и то правда, кто-то должен известить острова о содоме.
Раздались гулкие шаги, замелькал свет фонаря, к узникам пожаловал судья Патриаршего приказа Илья Кузьмич Безобразов.
— Из-за тебя, протопоп, не сплю. Велено спросить тебя, готов ли ты принести покаяние собору. Старец Герасим приехал супротивником честному греческому правилу, а увидел, что все архиереи служат по новым книгам, — смирился. Так ли говорю, старец?
— Так, — вздохнул соловецкий ходок.
— Неронов смирился!.. Упрямец из упрямцев. Он ведь учитель твой, Аввакум? Уснул ты, что ли?
Аввакум пошевелился, отёр лицо руками.
— Пророк Исайя сказывал: «Почто отвешиваете серебро не ради хлеба; почто труд ваш не в сытость». Развратилось царство хуже Израиля. Плоть украшают по-жидовски, дома изукрашены, кони в жемчуг убраны, а душа, как нищенка... Не дорога мне плоть, дорога душа.
— Что же сказать государю, протопоп?
— Что слышал, то и скажи.
— Не хочешь ты себе добра! — Безобразов даже головой покачал. — Езжай в башню свою! Не замёрзнешь летом, замёрзнешь зимой.
— Отмучиться мне в радость, — сказал Аввакум.
— Прочь отсюда! Прочь! — закричал, гневаясь, Безобразов.
Аввакум поклонился соловецкому старцу, поклонился Безобразову, пошёл, куда повели. Снова ехали лугами, но тихо было на земле перед пробуждением. Даже небо вздрёмывало, не чёрное, не синее, без облаков, без птиц.
Аввакум, сидя, забылся коротким счастливым сном: Марковна через луг спешила к нему. Босые ноги мелькали над травою, сама румяная, юная, как в четырнадцать лет, когда стала ему, семнадцатилетнему, супругой.
На другой день, не ведая, что отец ночью был в Москве и остался бы там, будь сговорчивей, пришли в монастырь Иван с Прокопом да брат их двоюродный Макар, сын Кузьмы. В какой башне батюшка сидит, знали от Ивана Глебовича, но подойти не посмели: стрельцы дозор несут.
Отстояли всенощную, спать легли в трапезной, с богомольцами.
На заре поднялись, пробрались к башне — не видно стрельцов. Окошко от земли низко.
— Батюшка! — позвал Прокоп, а батюшка заутреню поёт, не слышит.
— Батюшка! — крикнул в самую бойницу Иван.
Аввакум прильнул к узкой каменной щели.
— Ванюша, сынок! Прокопушка! И ты, Макар, с братцами.
— Батюшка! — Иван принялся протискивать в щель суму с едой. — Тут яички, батюшка. Пирог с грибами. Маслице... Прокоп, рыбу давай скорей! Батюшка, помилуй, о здоровье скажи.
— Бог воли не даёт, а здоровьем не обидел. Ледник подо мной, да ничего, не чихаю. Письмо моё для матери передали?
— Передали, батюшка. С обозом в Холмогоры отправили.
— Слава Богу!
— Вот, батюшка, серебро. Федосья Прокопьевна прислала. Помолись за неё.
— Себе оставьте. Мне Иван Глебыч пять ефимков сунул. Вчера ночью в Москву меня возили. Много не уговаривали. Соловецкий старец там сидел. Передай Федосье и нашим верным людям: на Соловках новые служебники утопили. По-старому служат. Архимандрит Никанор у них за настоятеля. Бумаги бы мне да коломарь с пером. Я Ивану Глебовичу говорил.
— Макар! Давай котомку твою скорей. Сей миг, батюшка! Всё принесли. Ты письма будешь писать?
— Житие, ребятушки. Как покойница Евдокия наказывала. Приходите и в другой раз на зорьке, передам писаньице.
— Батюшка! Говорят, восточные патриархи едут, суд будут чинить.
— Они на земле кир, а на небе станут меньше нищих. Не боюсь, ребятушки, земных судий. Филиппа-бешеного не видели?
— Филиппа, батюшка, не сыскали, а с Фёдором, какой у нас жил, Богу вместе молились. Благословил тебя.
— Держи воров! Как смели с государевым узником разговаривать? — загремел голос игумена Викентия.
Прибежавшие стрельцы схватили всех троих.
Аввакум едва успел под сгнившую половицу спрятать еду и писчую казну бесценную — вороном налетел Викентий.
— Кто у тебя был, ослушник?! Как смел с ворами беседовать?
— Добрые люди приходили, — кротко ответил Аввакум. — Просили благословить. Чего ради такой шум поднимать, хватать невинных. Чем я страшен, узник, великому государю и тебе, начальнику над многими?
— Страшен! Страшнее чумы! — заорал во всё горло Викентий.
— Знать, не видел ты, господин, красную смерть, коль чумишь меня.